Коровьев сказал правду! (И.И. Панаев в романе М.А. БУЛГАКОВА «Мастер и Маргарита»)

Сцена в «Мастере и Маргарите», послужившая поводом для настоящих заметок, памятна всем, кто хоть однажды читал бессмертный булгаковский роман.

В 28-й главе, названной «Последние похождения Коровьева и Бегемота», неразлучная парочка пажей-шутов Воланда прибывает в Дом Грибоедова, чтобы окончательно надругаться над звездами МАССОЛИТа. Уполномоченная проверять членские билеты гражданка отрицает за ними право посещения элитарного заведения, однако Арчибальд Арчибальдович, заведующий писательским рестораном, приказывает Софье Павловне (так, cовершенно по-грибоедовски, зовут привратницу) пропустить незваных гостей. Та, выполняя приказ начальства, лишь спрашивает фамилии новоявленных литераторов.

«…и Софья Павловна покорно спросила у Коровьева:

— Как Ваша фамилия?
— Панаев, – вежливо ответил тот»1.

Как нам кажется, Коровьев не лгал. Или, во всяком случае, сказал почти правду2. Попытаемся обосновать свою точку зрения.

Комментаторы булгаковского романа тщательно обходят вопрос о том, почему, собственно говоря, Коровьев представляется Панаевым. Ограничиваются упоминанием Панаева как такового. Так, например, Б.М. Гаспаров в работе «Из наблюдений над мотивной структурой романа М.А. Булгакова “Мастер и Маргарита”» говорит лишь о том, что Панаев и Скабичевский – «два деятеля 60–70-х годов, имеющих довольно близкое отношение к “бесованию”»3 (исследователя интересует связь романа Булгакова с творчеством Ф.М. Достоевского). И.З. Белобровцева и С. Кульюс подчеркивают, что мемуары И.И. Панаева послужили поводом для возникновения ряда сюжетных коллизий, связанных, например, с темой писательской зависти4. При этом, хотя в русской литературе известны Владимир Иванович и Иван Иванович Панаевы, ни в одной из упомянутых работ не говорится, почему Булгаков имеет в виду не дядюшку, а племянника, подразумевая, вероятно, что читатель должен догадаться об аргументации исследователей. В известных комментариях Г.А. Лесскиса также не указывается, какой именно из Панаевых имеется в виду. Лишь отмечается: «В русской литературе известны два Панаева: В.И. Панаев (1792–1859), поэт, автор сентиментальных идиллий, и И.И. Панаев (1812–1862), прозаик, один из редакторов журн. “Современник”»5. Однако внешность Коровьева не оставляет сомнений: речь идет не о чиновном дядюшке В.И. Панаеве, который не имел права носить усы, поскольку проходил по гражданскому ведомству, а о племяннике – об И.И. Панаеве. Достаточно вспомнить, как описывает Коровьева автор: «Гражданин ростом в сажень, но в плечах узок, худ неимоверно, и физиономия, прошу заметить, глумливая. <…> …и в начинающихся сумерках Берлиоз отчетливо разглядел, что усишки у него, как куриные перья, глазки маленькие, иронические и полупьяные, а брючки клетчатые, подтянутые настолько, что видны грязные белые носки»6. Вряд ли отличавшийся с молодости франтоватостью Иван Иванович Панаев носил грязные белые носки, но вот физиономия Коровьева и впрямь напоминает самое известное изображение редактора «Современника» – литографию П. Бореля. На литографии сидит немолодой человек, довольно худой7, лохматый, с торчащими в сторону лихо подкрученными усами. Взгляд грустный и ироничный (хотя Иван Иванович, пожалуй, скорее, трезв). Брючки на нем не клетчатые, однако в мелкую полосочку. В общем, внешнее сходство между Коровьевым и Панаевым, на наш взгляд, есть.

Как есть и сходство внутреннее. Коровьев – абсолютное, законченное воплощение иронического отношения к жизни, хотя он легко испытывает сострадание, если человек того заслуживает (например, сцена бала у Сатаны, где он явно сочувствует страдающей Маргарите). Но ведь именно ирония характерна для многих произведений И.И. Панаева – классика фельетона и литературной пародии8.

Однако гораздо более важно то, что, на наш взгляд, М.А. Булгаков знал Панаева не только по литографии П. Бореля и по имевшемся в его библиотеке изданию воспоминаний Панаева 1928 г.9. Высока вероятность того, что он читал Панаева и даже использовал один из его мотивов в «Мастере и Маргарите».

Как отметил А.И. Рейтблат, во второй половине XIX в. получил широкое распространение «роман литературного краха», в котором повествовалось «о талантливом и “идейном” литераторе, который хочет писать “правду”, осмысляя современную жизнь, просвещая и воспитывая читателя и способствуя социальному прогрессу. <…> Постепенно “идейный” литератор убеждается, что писать так, как хочешь, и то, что хочешь, и при этом прожить на литературный гонорар нельзя, нужно либо “продать” себя, сотрудничая в газете или иллюстрированном журнале и поставляя то, что там пойдет (а то и работая на заказ), либо уйти из литературы (то есть перестать писать, умереть и т.д.)»10. Происходит капитуляция: герой либо бросает литературу, либо кончает с собой, либо приспосабливается к жизни. Причем автор, проецируя судьбу своего героя на некий не свершившийся вариант собственной судьбы, искренне сочувствует ему – пусть даже и осуждая неудачника. Среди предтеч этого типа романа А.И. Рейтблат называет, в частности, А.Ф. Писемского с его «Тысячью душ».

Однако значительно ранее «Тысячи душ» (1858) была опубликована повесть И.И. Панаева «Литературная тля» (1843), в которой мы имеем дело с той же, употребляя термин А.И. Рейтблата, «формулой» «литературного краха». Причем здесь на примере судьбы литератора Кинаревича можно увидеть, как зарождается тот вариант решения «формулы», который будет повторен в романе Булгакова.

Бездарный Кинаревич (прообразом которого послужил Л.В. Брант11), потрясенный разгромной рецензией главного героя повести Гребешкова, сходит с ума: «Кинаревич совершенно потерялся; он недели две не выходил из дома, не пускал к себе никого и в припадке отчаяния беспрестанно разговаривал сам с собою. <…>

— Это ничего, ничего, – говорил он однажды Скворевичу, часто навещавшему его во время болезни, – я напишу, вот ты увидишь, такое колоссальное произведение, которое подавит всех этих жалких крикунов, завистников моего таланта. В голове моей шевелится теперь такая ядовитая сатира на них
— И, братец, – перебил Скворевич, прихлебывая ром, – охота же тебе… Что, братец, с ними связываться; плюнь на них…
— Нет, нет!.. – Кинаревич схватил с своего стола гипсовую статуйку какого-то великого мужа, бросил ее на пол и начал топтать ногами. – Вот я как раздавлю их!

Скворевич с удивлением посмотрел на него. Кинаревич вдруг зарыдал, как ребенок, и начал бормотать бессмысленные и невнятные речи, указывая на гипсовые обломки… Он был в жару. Скворевич уложил его в постель и послал за доктором. Когда доктор явился, больной принял его за какого-то журналиста, злобно бросился на него и потом, отступив шаг назад и подняв руку вверх, начал читать ему наизусть отрывок из своей брошюрки на рецензентов»12.

Вероятно, не будь столь очевидной в контексте всей повести (не имеем в виду отдельный процитированный нами фрагмент) авторская ирония Панаева, сыгравшего со своим героем дьявольскую шутку, комментаторы «Мастера и Маргариты» могли бы разглядеть в этой коллизии судьбу булгаковского Мастера, сошедшего с ума после разгромных рецензий на свой роман. В любом случае, о гениальности романа Мастера мы знаем лишь потому, что смотрим на него глазами то влюбленной Маргариты, то Воланда, то, наконец, оказавшегося в соседней палате психиатрической лечебницы Ивана Бездомного. Вряд ли влюбленная женщина, дьявол и сумасшедший виршеплет могут считаться объективными судьями в споре автора с читателями и критиками. Но, в конце концов, и это не есть доказательство того, что Булгаков читал «Литературную тлю» и списал Мастера с Кинаревича: не исключено, что он попросту развернул метафору «с ума сойти от такой рецензии можно».

Однако вспомним, что в сумасшедшем доме у Булгакова сидят двое писателей. Одного из них – Ивана Бездомного – туда доставляет его же коллега Александр Рюхин. Но ведь точно так же доставляет в «желтый дом» Кинаревича его собрат по перу Скворевич: «Хлопоты Скворевича после многих препятствий увенчались успехом; он нанял карету и повез несчастного своего приятеля в его последнее убежище»13.

И, что еще более важно, ощущение близости к этому «последнему убежищу» и трагизм ситуации способствуют перерождению Скворевича, совсем по-иному оценивающему теперь мир: «Скворевич молчал. Никогда ему не было так тяжело, как в эту минуту. Пасмурное осеннее небо, мелкий дождик, более похожий на туман, по сторонам дороги ветхие заборы и палисадники, обнаженные деревья, да между ними дачи с наглухо заколоченными окнами и человек, сидевший возле него со впалыми щеками, с бессмысленным взглядом и с бессмысленными речами, – все это как-то необыкновенно на него подействовало. Он, может быть, первый раз в жизни тяжело вздохнул и, махнув рукою, прошептал: “Ох, скучно!” Но если б мог понять Скворевич, какой ядовитой и горькой иронией на него был этот бедняк, помешавшийся на литературе и возбуждавший в нем такое сострадание, он, верно, вздохнул бы еще тяжелее»14.

Но ведь так же тяжело действуют на булгаковского Рюхина горькие слова, брошенные ему в лицо сданным им в психушку Иванушкой Бездомным. Упрек в бездарности способствует его перерождению – хотя бы временному: «Настроение духа у едущего было ужасно. <…> Да, стихи… Ему – тридцать два года! В самом деле, что же дальше? – И дальше он будет сочинять по нескольку стихотворений в год. – До старости? – Да, до старости. – Что же принесут ему эти стихотворения? Славу? “Какой вздор! Не обманывай-то хоть сам себя. Никогда слава не придет к тому, кто сочиняет дурные стихи. Отчего они дурные? Правду, правду сказал! – безжалостно обращался к самому себе Рюхин. – Не верю я ни во что из того, что пишу!..”»15. Разумеется, разница есть. В отличие от панаевского Скворевича булгаковский Рюхин способен к саморефлексии: он не просто проецирует судьбу сошедшего с ума Бездомного-Понырева на судьбу собственную, испытывая от этого естественную тяжесть, но и трезво оценивает правдивость услышанного обвинения в бездарности. Однако заканчиваются эпизоды совершенно одинаково – по крайней мере, внешне.

«…на возвратном пути тяжесть несколько отлегла от сердца Скворевича. Он сказал самому себе: “А чтó, не выпить ли этак целительного ямайского лоделаванца?” – и заехал в “Марьину Рощу”, что на Петергофской дороге»16 – так заканчивает эпизод с безумным литератором И.И. Панаев.

А вот как ведет себя Сашка Рюхин в романе М.А. Булгакова после исполнения своей печальной миссии: «Через четверть часа Рюхин, в полном одиночестве, сидел, скорчившись над рыбцом, пил рюмку за рюмкой, понимая и признавая, что исправить в его жизни уже ничего нельзя, а можно только забыть»17.

В двух эпизодах безумия и заключения литератора в сумасшедший дом явственно видны и другие элементы сходства.

Скажем, в припадке помешательства панаевский Кинаревич «схватил с своего стола гипсовую статуйку какого-то великого мужа, бросил ее на пол и начал топтать ногами»18. На наш взгляд, те же самые чувства овладевают булгаковским Рюхиным, когда тот проезжает мимо бронзового памятника Пушкину – с той разницей, что Рюхин ограничивается только словами: «Какой бы шаг он ни сделал в жизни, что бы ни случилось с ним, все шло ему на пользу, все обращалось к его славе! Но что он сделал? Я не постигаю… Что-нибудь особенное есть в этих словах: “Буря мглою…”? Не понимаю!..»19. Наконец, показательно, что «тле» («массолитовцам» XIX века) Панаев недвусмысленно противопоставляет Гоголя: «Уже миновалась пора ее (литературы. – А.Ф.) детских, напыщенных, риторических восторгов и чувствительных вздохов – и появляются среди нее люди, которые “сквозь видимый миру смех и невидимые слезы” начинают вглядываться в окружающую их действительность. Уже нестройные и бессмысленные крики литературных тлей заглушает иногда громкое и могучее слово человека с убеждением»20. Точно так же осуждающим массолитовские гульбища фоном в булгаковском романе встают тени Пушкина, Гоголя и Грибоедова.

Но есть и еще одна существенная деталь, которая и вынесена нами в название наших заметок. Несмотря на кажущуюся взаимозаменяемость фамилий Панаева и Скабического, которыми представляются Коровьев и Бегемот, именно Коровьеву фамилия Панаева, что называется, подходит. Дело даже не в сходстве портретов булгаковского персонажа и некрасовского сподвижника. Дело в роли, которую Коровьев играет в булгаковском романе. Если мы вспомним, патрон Коровьева – Воланд – тщательно отрицает какую-либо свою причастность к происходившему на сцене московского

Варьете сеанса черной магии: «Ну вот моя свита <…> и устроила этот сеанс, а я всего лишь сидел и смотрел на москвичей»21. Точно так же, в принципе, Воланд не совершает никаких поступков, которые вызывают пожары, скандалы, драки и т.п. «Постановщиком» их – если уж окончательно уподобить описанную в булгаковском романе московскую жизнь театральным подмосткам – является Коровьев. В том числе, именно он фактически «режиссирует» весь сюжет, связанный с реалиями литературного быта советской столицы (если не считать ночного полета Маргариты, к которому причастен другой демон – Азазелло). Именно Коровьев фактически определяет всю линию, связанную с помещением Ивана Бездомного в сумасшедший дом; можно сказать, что он – «автор» этой линии булгаковского романа. Но точно так же Панаев является автором трагикомедии литературного быта России середины XIX в., которую он воссоздал в своих повестях и фельетонах, в том числе в повести «Литературная тля», персонажа которой, Кинаревича, как мы помним, помещают в сумасшедший дом. Причем рисуя совершенно «биологическое» существование «творческой элиты» (писатели у него заняты либо поглощением пищи, либо пожиранием себе подобных), Булгаков также следует заветам Панаева, у которого, скажем, очерк «Петербургский фельетонист» сопровождался подзаголовком «Зоологический очерк». Можно сказать, что в своих экспериментах над москвичами 1920–1930-х гг. шутник Коровьев замечает то, что наблюдал у петербуржцев 1840–1850-х гг., собирая материалы для своих произведений, И.И. Панаев, именем которого паяц Сатаны, в конце концов, и воспользовался.

Таким образом, на наш взгляд, в «писательской» сюжетной линии «Мастера и Маргариты» Булгакова чувствуется не только несомненное влияние комедии А.С. Грибоедова, засвидетельствованное автором в названии учреждения, послужившего местом происшествия22, но и отражение читательских впечатлений от произведений И.И. Панаева, причем не только текстов, но и самой личности и авторской позиции Панаева.

Примечания

  1. Цит. по изд.: Булгаков, М.А. Мастер и Маргарита // М.А. Булгаков. Собрание сочинений: в 5 т. – М., 1990. – Т. 5. – С. 344. – Далее ссылки на данное издание см.: Булгаков… – С. …
  2. Вопрос о сознательной (для воландовских пажей) путанице Панаева и Скабичевского в данной работе не является предметом рассмотрения.
  3. См.: http://novruslit.ru/library/?p=25.
  4. См.: Белобровцева, И., Кульюс, С. Роман М. Булгакова «Мастер и Маргарита». Комментарий. – М., 2007. – С. 255.
  5. Лесскис, Г.А. Комментарии // Булгаков… – С. 662–663.
  6. Булгаков… – С. 8, 47.
  7. Худоба, И.И. Панаева отмечается комментаторами булгаковского романа: «Вполне вероятно, что в паре Панаев и Скабичевский представляли пародийную перекличку с героями Булгакова по принципу толстый/тонкий: И.И. Панаев на карикатурах изображался тощим и длинным, а Скабичевский – упитанным (указано Ф. Балоновым)» (см.: Белобровцева, И., Кульюс, С. Роман М. Булгакова «Мастер и Маргарита». Комментарий. – М., 2007. – С. 417).
  8. Мы не рассматриваем подробно литературную позицию и особенности творчества И.И. Панаева, проанализированные в глубоких, не потерявших своего значения работах И.Г. Ямпольского, например: Ямпольский, И.Г. Литературная деятельность И.И. Панаева // Поэты и прозаики. Статьи о русских писателях XIX – начала ХХ в. – Л., 1986. – С. 23–91.
  9. См.: Белобровцева, И., Кульюс, С. Роман М. Булгакова «Мастер и Маргарита». Комментарий. – М., 2007. – С. 255.
  10. Рейтблат, А.И. «Роман литературного краха» в русской литературе конца XIX – начала ХХ века // От Бовы к Бальмонту и другие работы по исторической социологии русской литературы. – М., 2009. – С. 319.
  11. См.: Ямпольский, И.Г. Из истории литературной борьбы начала 1840-х годов («Петербургский фельетонист» и «Литературная тля» И.И. Панаева) // И.Г. Ямпольский. Поэты и прозаики. Статьи о русских писателях XIX – начала ХХ в. – Л., 1986. – С. 101.
  12. Панаев, И.И. Литературная тля // И.И. Панаев. Сочинения. – Л., 1987. – С. 408–409. – В дальнейшем ссылки на это издание см.: Панаев, И.И. – С. …
  13. Панаев, И.И. – С. 409.
  14. Там же. С. 409–410.
  15. Булгаков… – С. 72–73.
  16. Панаев, И.И. – С. 410.
  17. Булгаков… – С. 74.
  18. Панаев, И.И. – С. 408–409.
  19. Булгаков… – С. 73.
  20. Панаев, И.И. – С. 433.
  21. Булгаков… – С. 202.
  22. См. об этом: Борисов, Ю.Н. Грибоедов в ассоциативном контексте романа М. Булгакова «Мастер и Маргарита» // Проблемы творчества А.С. Грибоедова. – Смоленск, 1994. – С. 221–230.

Оставьте комментарий