Владимир Новиков: “Литературоведы после смерти попадают в рай, а критики — в ад”
9 февраля в корпусе нижегородской Вышки Владимир Иванович Новиков, доктор филологических наук, профессор, прочитал открытую лекцию «Роман с языком как культурная стратегия». Мы расспросили Новикова о его увлечении литературой, работе над книгой с Вениамином Кавериным, современной критике и литературе.
— Как Вы пришли в филологию, как формировался Ваш интерес к литературе? Каков был круг книг, которые Вы читали, будучи подростком?
— Понимаете, всё решает семья. Вот старшая внучка моя, будучи маленькой, всё время читала книги на эскалаторе. Я считал, что это вредно, опасно. На что она отвечала: “Так папа делает”, а я говорил: “Папе можно, а тебе нельзя”. Конечно, всё определяет домашняя обстановка. Я вырос в сибирском городе Омске, у меня была историко-филологическая семья. Отец перед войной кончил Институт философии, литературы и истории, легендарный ИФЛИ в Москве. Это, кстати говоря, уникальный был институт гуманитарный. Заведовал кафедрой истории в пединституте, но был очень литературный человек. Мать — словесница, учительница русского языка и литературы. Всё время дома звучали цитаты. Отец как историк про ребяток шаловливых, приятелей моих, говорил “архаровцы”, что стимулировало узнать, кто такой Архаров, что это за люди такие. Звучали всё время цитаты из классики. Если я пытался что-то соврать, я слышал: “Свежо предание, а верится с трудом”. Когда какие-то были трудности, проблемы, мать говорила: “Тяжела ты, шапка Мономаха”. Я позже узнал, что это из “Бориса Годунова”, а когда я это слышал мне по началу казалось, что мономаха — это шапка такая, именительный падеж, типа папахи. Такая была атмосфера и я, пожалуй, приключенческой классики не много читал в детстве, сразу брался за собрания сочинений классиков. И даже коллега отца по институту, географ по профессии, назвал меня шутя Спинозой, очевидно, за те вопросы, которые я задавал, и говорил: “Ну, разве ты можешь понять тонкость Чехова и т.д.?”. Современную словесность тоже рано начал читать. Одно из первых воспоминаний — держу в руках номер “Нового мира”, который выписывали, естественно, родители, и там в колонтитуле название произведения Дудинцева, самое сенсационное тогда — “Не хлебом единым”, то есть евангельская цитата пришла через “Новый мир”. А когда я пошел в школу, начал выходить журнал “Юность”. Само собой, “Один день Ивана Денисовича” прочитал синхронно с выходом в 1962 году. Читал “Юность” и Аксёнов определял стиль и речь нашей жизни. Выйти на перемену и, желая произвести впечатление на девочек, так многозначительно сказать: “Были бы деньги, накирялся бы сейчас”. Аксёнову удавалось протащить жаргон. Ничего такого мы не пили, а вот такой был стиль поведения. Так что литература пришла из дома. Я скажу честно, когда заканчивал школу, колебался между филологическим факультетом и факультетом журналистики. Но на журналистике требовался стаж двухлетний, школьников не брали, и я склонился в сторону филологического факультета. Но всё бывает не случайно: когда я защитил диссертацию, начал печататься как критик, меня позвали преподавать на журфак, о чём я не жалею, я всё более медийным человеком становился, и вот с 1981 года с перерывами связан с журналистикой. Вот так сложилась моя биография.
Первая публикация романа “Звездный билет” В. Аксёнова в журнале «Юность» (1961, № 6)
— Расскажите, пожалуйста, о времени учебы в МГУ, о преподавателях, сокурсниках, и вообще о том времени.
— Наш курс оставил определенный след в литературе и филологии. Моими однокурсниками были, например, Игорь Шайтанов, который сейчас возглавляет журнал “Вопросы литературы”, а я там начинал свой профессиональный путь и продолжаю, и не только пишу и печатаюсь, но и в этом здании историческом — доме Нирнзее — веду семинар прозаиков. Стимул был вернуться в молодость, подняться на десятый этаж этого здания легендарного, где Маяковский, Булгаков и кто только не бывал. Позвали уже не в качестве критика, а в качестве прозаика, и хотя я с интересом этим занимаюсь, считаю, что самые нужные люди в литературе сейчас — критики. Как я пришел в своё время вести мастерскую критика на журфаке в 1981 году. Все остальные вырастут сами собой, а растить надо критиков. Учился со мной на одном курсе Лев Соболев, знаменитый педагог, учитель в легендарной гимназии №67 в Москве. Однокурсниками моими были Александр Ливергант – шеф «Иностранной литературы», Виктор Ерофеев. Что касается педагогов, должен сказать, что не очень было богато. Филфак был довольно конформистским. Вот журфак был либеральным: там лекторы приходили, в журнал записывали “Социалистический реализм”, а рассказывали про “Доктора Живаго” или про Набокова. На филфаке такой смелости не было. Там был легендарный древник, по древнерусской литературе, Николай Иванович Либан. Конечно, легендарный пушкинист Сергей Михайлович Бонди. Причем он был интересен не только в связи с Пушкиным, но и как активный участник литературного процесса. Я общался с ним и после университета неформально. Он был не очень писучий человек, что называется, и в “Романе с языком” я вымышленному персонажу отдал его рассказы про Мейерхольда, про Блока. Персонаж вымышленный, а Бонди натуральный. Со стенографической точностью, как Лидия Корнеевна Чуковская, я всё это воспроизвел, и, что интересно, потом в литературе о Мейерхольде я не встретил куплетов к сорокалетию Мейерхольда, которые Бонди мне и тому человеку, который со мной пришел, спел. Это было впечатляюще. Я занимался у Геннадия Николаевича Поспелова. Очень граждански честный человек, отказался подписывать письмо с осуждением Синявского и Даниэля. Это особенно важно, поскольку уже в зрелые годы в Париже я подружился с Синявским и Марией Васильевной Розановой. Человек очень жесткой доктрины, ученик Перверзева, социологической такой доктрины. Он считал, что литература — это социальная характерность жизни. Я оторвался потом от него, диссертацию пошел защищать в другое место. Но как беллетристу это мне вспомнилось, когда я беллетристические свои опыты писал, когда я стремился, чтобы герои были социально характерны и чтобы читатели, нормальные люди, могли себя в них узнать. Самый большой комплимент, который я слышал от читателей: “Я в этом вашем герое узнал себя” — чего ещё желать беллетристу. Такие впечатления о преподавателях. В общем, филфак что-то давал, но прежде всего, филфак давал навыки самообразования: мы оттуда получали четкие представления о том, чего мы не знаем, и что мы должны знать. Вот был лектор такой безумный по литературе средних веков и раннему Возрождению, его список литературы был неподъемный абсолютно. Но список этот я всю жизнь помнил, и будучи уже немолодым человеком, дочитывал то, что оставалось. И студентам говорю: “Даём мы вам список литературы — это non scholae, sed vitae, не для учёбы, а для жизни. Если сейчас чего-то не прочитали, то потом всю жизнь будете дочитывать”. И вот филфак очень хорошо ориентировал в иерархии знаний. Сейчас вот очень много любительщины, когда с изумлением узнаешь, когда профессионалы чего-то такого не знает. Или читаешь диссертации, а тем более дипломные работы, и в библиографии не достает совершенно обязательных позиций. Мы-то всё как-то находили, интернета не было, в карточках Ленинской библиотеки рылись. Так что иерархия знаний, что главное, а что второстепенное. Вот что могу вспомнить про филфак.
Николай Иванович Либан
Сергей Михайлович Бонди
— Да, спасибо. Тоже понимаю, когда отправляют список литературы, и понимаешь, что всего не прочитаешь, но в будущем будешь дочитывать.
— Ну вот видите, мы с вами сошлись. Этот список — не догма, а руководство к действию, да.
— Хотелось спросить у Вас также о совместной книге с Вениамином Кавериным “Новое зрение” о Юрии Тынянове.
— Да, это в жизни очень важная книга. Бывают книги жизнеобразующие, без которых жизни бы не было. Как всё это началось? Жена моя, тоже филолог, Ольга Новикова — главное, кстати, что на филфаке произошло: я поднялся в здании высотном, где было наше общежитие, со своего двенадцатого этажа на тринадцатый в комнату к приятелю, где собралась группа товарищей, там я и встретил Ольгу, тогда ещё не Новикову. Личную жизнь устроил, так сказать, и это было ровно пятьдесят лет назад, в феврале 1972 года, мы там встретились. Каверин и Тынянов — это такое очень важное сопряжение. Каверин и Тынянов были связаны двойными узами родства: Каверин был одновременно шурин Тынянова, то есть брат жены, и зять, то есть муж сестры. Сейчас в этих степенях родства слабо разбираются. “Послушай, Зин, не трогай шурина” — даже Высоцкий ошибался. Такая линия тыняновско-каверинская существовала. И когда Ольга начала работать в издательстве “Художественная литература”, ей поручили восьмитомник Каверина редактировать. Она с энтузиазмом за это взялась, описала этот потом в “Женском романе”, который, собственно говоря, роман о филологах, и, кстати говоря, как отмечали критики, единственный роман, который показал романтику работы редактором. И вот она редактировала Каверина, с ней мы взялись написать книгу о Каверине, и увидели, что о нём ничего не написано. Когда-то там в советские годы критика его клеймила, гнобила, а надо было просто предложить интерпретацию его произведений, и мы поэтому написали не академическую книгу, а критический очерк. Я защищал диссертацию о пародии, где цитировал Тынянова и спорил с ним. Два самых авторитетных исследователя пародии — Тынянов и Бахтин — и с обоими я уже в кандидатской диссертации спорил по самым принципиальным вопросам. Автореферат я подарил Каверину, к нему и Лидии Николаевне я приезжал вместе с Ольгой за компанию. И он понял из наших разговор, что я тыняновскую теорию понимаю. И возникла идея такой книги. У него, собственно говоря, многое уже было написано в “Освещенных окнах”, его замечательной автобиографической книге, очень много про Тынянова, он там просто как живой. У меня всё время есть иллюзия, что я с Тыняновым на дружеской ноге, хотя родился я уже через несколько лет после смерти Тынянова. Но у Лидии Николаевны, сестры Юрия Николаевича и жены Каверина, были абсолютно такие же глаза, как у брата, и очень много она рассказывала уникального о нем. Всегда к Тынянову был интерес не только научный, не только литературный как к писателю, но и человеческий. Понимаете, это очень важная сторона. И Каверин позвал меня написать ту часть книги, где раскрываются теоретические идеи Тынянова. Это было необыкновенно трудно, потому что я пишу демократично, с целью, чтобы читатель понял. А такую книгу как “Проблема стихотворного языка” до сих пор понимают очень не многие. И помню колоссальное напряжение при написании раздела про проблему стихотворного языка. Хорошо, что тогда я ещё молодой был, сейчас такого напряжения я бы уже просто не выдержал. И мы в 1988 году эту книгу издали, в раздельном авторстве. И это в библиографии Каверина была последняя прижизненная книга. Но интересно, что уже после написания книги о Каверине, мы поняли, что роман “Два капитана” исследует не каких-то там конкретных полярников. Господи, у меня тоже есть беллетристический опыт. Писатель собирает из каких угодно источников. Что-то от Седова, что-то от Брусилова, и делает из этого такой винегрет, фарш. А идея была, как говорил сам Каверин, восстановление справедливости. И он доблестно сражался за восстановление репутации Тынянова, он добился, что его начали издавать — в 1959 году вышел трехтомник — добился издания его научных трудов, а привлечением меня к работе добился экспликации, объяснения идей Тынянова. И Тынянов был для нас обоих первым капитаном — капитаном Татариновым, а каждый из нас был Саней Григорьевым. И несмотря на разницу в возрасте, на равных себя ощущали. Саня Григорьев поставил задачу защитить честь капитана Татаринова — и это мы делали по отношению к Тынянову. И от ощущения того, что что-то сделано, жизнь не зря прошла.
Вениамин Александрович Каверин
Владимир и Ольга Новиковы
— Вы говорили уже чуть выше, что работа литературным критиком — самая нужная работа в литературе. В чем, на ваш взгляд, цель литературной критики? И есть ли у Вас статьи, которые для Вас наиболее важны или которыми Вы гордитесь?
— Критика для меня — это не о литературе, и совершенно неправильно, когда критику считают разделом литературоведения. Литературоведение может служить подспорьем для критика. Критик, конечно же, должен быть литературоведчески подготовлен. Сейчас очень много верлибров в современной поэзии — и ругают поэтому нового поколения, что у них, негодяев таких, мата много, и пишут белым стихом, т.е. белый стих от свободного стиха не отличают, что, в общем-то, обязательно для филолога. Критик должен иметь филологическую подготовку. Но критика выше, критика — это часть литературы. Недавно я написал очерк о Льве Аннинском, за который получил даже премию журнала “Вопросы литературы”, и тут важна не премия, а то, что приняли. И вот повторяется ситуация “Двух капитанов”. Аннинский умер в 85 лет, и все к нему снисходительно: “вот, мол, он легкомысленный такой, не то что мы, глубокие мыслители”. И я пишу там, что не надо считать, что он был без царя в голове, ещё какой царь у него там был, но он просто писал поэтично, творчески. И вот критика относится к литературоведению, как поэзия к прозе. Самая гениальная статья критическая, на мой взгляд, это статья Тынянова “Промежуток” — это поэма, сколько раз начинаешь её читать, а она разными гранями кристалла к тебе поворачивается, вдруг обнаруживаешь ещё какие-то оттенки смысла. Критика — это поэзия, и критику надо писать, как говорил Корней Иванович Чуковский, нервно, вдохновенно, поэтично. Вот многие наши коллеги думают, что они пишут скучно, и слагают стихи, за которые им когда-то это воздастся. Во-первых, перепроизводство стихов колоссальное. Нет такого читателя, который даже все прекрасные стихи в состоянии освоить. Так ты будь поэтом в самой критике. Можно же писать музыкально, экспрессивно, для слова “творчество” критика даёт бесконечные возможности. Так вот критика должна быть таким искусством. Что касается моей работы, я где-то писал, что литературоведы после смерти попадают в рай, а критики попадают в ад, потому что профессия такая рискованная, критик вынужден обижать многих. И я сказал, что у меня досье для Дьявола включает прежде всего мою книгу “Заскок”. В 1997 году я её выпустил, когда ещё не состарился, где и статьи, и эссе, и пародии, кстати, тоже необходимый жанр критики. Эта книжечка зеленая, на переплете которой художница Галина Ваншенкина, талантливый оформитель-художник, букву “а” в слове “заскок” перевернула вверх ногами. Потом все приписывали мне это, хотя это она по своей воле сделала. И моё лицо как критика представляет прежде всего эта книга.
Книга В.И. Новикова “Заскок” 1997 года.
— А сегодня кого Вы сами читаете из русских критиков?
— Критиков серьезных сегодня немало. Дело в том, что профессия наша стареет, поэтому я скажу про тех, кто моложе. Анна Жучкова, которая в разных журналах печатается, а в “Вопросах литературы” сейчас ведет такую рубрику интернетную “Легкая кавалерия”, где материалы полемические, с моментом скандальности в хорошем смысле слова. Симпатичный очень критик Борис Кутенков, он сейчас работает в “Учительской газете” и сделал её интереснейшие литературные страницы, интервью. “Журнал, критик, писатель, читатель” писал Тынянов. Критик всегда связан с периодикой. “Литературная газета”, когда была ещё настоящая, очень важно было с ней сотрудничать, с “Новым миром”. Из критиков постарше назову Евгения Ермолина, очень серьезный критик, который склонен к теоретизированию, но не скучному, а веселому, игровому, иногда термины окказиональные придумывает, весело работает. Я как педагог подготовил такого критика как Валерия Пустовая. Из “Легкой кавалерии” Сергей Чередниченко ещё интересный. Игорь Дуардович, Константин Комаров, который удачно соединяет стихотворство и критику. Но в целом мало критиков, нужны критики. Сейчас появился новый тип критика, книжного обозревателя, которые иногда говорят: “Мы не критики, мы книжные критики”. Я не совсем понимаю, зачем на таком настаивать, но там, где критик выступает с рекомендательной функцией: “Какие пять книг взять с собой в отпуск” и т.п. В этом жанре работает Галина Юзефович. Я считаю, что это важное амплуа, только таких обозревателей должно быть больше, таких как Юзефович должно быть десять, должна быть конкуренция, чтобы с разных позиций давали рекомендации, чтобы критик не был зависим от издательского процесса, чтобы он выше был и мог ругать любого, самого престижного. А в общем эти два начала — критик-философ и критик-обозреватель — должны дополнять друг друга. В последнее время я уже один критики не пишу, мы работаем в дуэте с Елизаветой Шарыгиной, литературное имя её Лиза Новикова, как она начала печататься в двадцать лет, так и выступает. Вот мы выступаем в соавторстве, написали две проблемные статьи в “Новом мире” о прозе, проблемных статей сейчас мало, и вот сейчас сочиняем статью о молодых поэтах. Установили возрастной ценз — о рожденных в 90-е годы, кто родился в 1989, уже старик, не берем. А то говорят: “Да, у нас много хороших поэтов и разных, такие-то и такие-то, одному семьдесят лет, другой ещё молодой, всего шестьдесят”. Надо же посмотреть наконец, с чего начинается XXI век в поэзии. Говоря о критике, нельзя не вспомнить и писателя-универсала Дмитрия Быкова, который сейчас всё реже выступает в критическом амплуа. Он создаёт ту напряженность, которой не хватает. Все от критики требуют какой-то объективности — да помилуйте, субъективнее критики ничего быть не может. Идея правильной оценки и интерпретации складывается из всего ансамбля. Быков нападает на Бродского, отчасти продолжая традицию своего университетского преподавателя, то есть меня. Ну, я не нападал на Бродского, а против культа Бродского в своё время выступал, против вознесения его на некий пьедестал. Посягнул он на Довлатова. Довлатова я только положительно оцениваю, но понимаете, Сергею Донатовичу, чтобы войти в классики, не хватало нападок. Не берут в классики, если на тебя никто не нападал. И вот Быков эту лакуну заполнил — и эти нападки работают на Довлатова. Быков говорит негативное что-то, у меня появляется контраргумент — и движется эстетическая мысль.
— Хотелось отдельно спросить у Вас о цикле “Три стакана терцовки”, где Вы довольно сдержанно отзываетесь о трех авторах — Иосифе Бродском, Венедикте Ерофееве и Николае Рубцове. Изменилось ли Ваше отношение к ним со времени написания статей?
— Написано это было в начале 90-х годов, а напечатано в 1994 году в журнале “Столица”, который редактировал лучший редактор того времени Андрей Мальгин, который живет сейчас за рубежом, а отделом литературы ведал тот же Дмитрий Быков, который убедил Мальгина это напечатать. Это было откровенно провокационно. Я как теоретик в критике отстаиваю идею критической гиперболы. У литературоведа нет такого права, литературовед более-менее в пределах точности и здравого смысла действует. А критик может задирать, провоцировать. Про Бродского называлась статья “Нормальный поэт”. “Нормальный” не без ехидства. Я больше люблю “ненормальных” поэтов, таких как Геннадий Айги, Виктор Соснора, безумцев, которые свой уникальный язык творят, при жизни не нашли полного понимания, и может быть, никогда не найдут. С ними я больше себя отождествляю, хотя есть что-то такое, в чем я себя отождествляю и с Бродским. С тех пор я о Бродском многократно ещё писал, ставил его в разные контексты: Бродский-Кушнер-Соснора, три петербургских поэта; Бродский-Соснора-Довлатов и т.д. И в процессе этого я для себя определил главный прием Бродского — иронический перифраз. Набоков его прочитал, сказал, что слишком много слов. Но многословие Бродского — в этом и есть его фишка, что называется. Перифрастический поэт. Самые простые вещи назвать перифразом из двадцати слов — это же надо уметь. То есть от этой гиперболы я двинулся в сторону отыскания настоящего Бродского. И со студентами когда разбираю Бродского, говорю, что самое характерное стихотворение его — “Ист Финчли” из цикла “В Англии”, и где-то нашел, что он сам этому стихотворению большое значение придавал. По поводу Венедикта Ерофеева. Это человек-артист, человек-гуру, который вокруг себя сплотил людей. Он в какой-то степени Христос русской либеральной интеллигенции, потому что он человек жертвенный, бросил университет, сошел, так сказать, спустился куда-то вниз, дауншифтер такой. И наша интеллигенция, люди, которые сами почти не пьют, или пьют умеренно, ведут добропорядочный образ жизни — они его таким Христом сделали, что он за них страдает, в то время как они благополучно живут. Жуткая драма была, когда его начали здесь печатать и начали приглашать во всякие компании перестройщиков — он стал там всех оскорблять, ругать. Стали ему говорить: “Вот мы с тобой вместе боролись против советской власти — и теперь победили”. Он, во-первых, не боролся, он выше этого был, а во-вторых, с этими благополучными литературными чиновниками не захотелось ему дело иметь, и я его как человека очень понимаю. И ещё к разговору о том, что он якобы какой-то народный писатель: да мужики, которые на троих бутылку водки пьют, ни про какого Веничку не слыхали. Он кумир именно либеральной интеллигенции, и такова его таргет группа. Есть книга большая, где Лекманов очень добротно рассказал его биографию — я это с большим интересом читаю. А два соавтора Лекманова накрутили какие-то совершенно необязательные литературные размышления, которые я, честно говоря, не очень-то и прочитал. Так что тут сложно. Критик, понимаете, задирает, налетает, обижает, а потом теплеет как-то. К Рубцову изменилось моё отношение в лучшую сторону. Оценить то, что у него реально было. “Матушка возьмет ведро, молча принесет воды” — какие-то ещё грамотеи писали “А что же он сам-то за водой не сходил?”. Так, голубчики мои, матушка в деревне, а он её виртуально видит, он в это время находится в Ленинграде или в Москве. То есть у него тоже своя эстетика и поэтика есть. Так что какие-то преувеличения могут быть пересмотрены, но ругательная критика не вредна, если не связана с политическими обвинениями. Сколько людей до сих пор задумчиво скажут: “А всё-таки “Доктор Живаго” слабый роман”. А самое смешное — роман “Мастер и Маргарита”, по отношению к которому можно испытывать только одно — зависть. Другие чувства немыслимы. Дай Бог каждому из нас написать книжку, хоть сколько-нибудь соизмеримую по значимости. Так и то всё время нападки на Булгакова, и эти нападки только стимулируют эстетически активное восприятие. Так что недаром я всех критиков в ад отправляю. “Три стакана терцовки” написаны ещё относительно молодым человеком. Я нынешний ничего подобного написать бы не мог.
Иосиф Бродский
Венедикт Ерофеев
— В другой статье, “Журналисты, вперед!”, Вы, ссылаясь на Шкловского, пишете, что в искусстве нужен собственный запах, первичный и неповторимый. Встречали ли Вы в современной русской литературе произведения или авторов, у которых есть этот неповторимый язык?
— Немало таких. Вот кумир нашей литературной семьи — Валерий Попов, петербургский писатель, единственный гедонист в русской литературе за всё время её существования. Единственный писатель, который мог сказать “Жизнь удалась!”, и который создал лирического героя, который получает удовольствие от жизни, несмотря ни на что. Ему уже восемьдесят два года, дай Бог ему здоровья. Когда я ещё только начинал преподавать, появился студент, который написал эссе о Попове, очень талантливое, под названием “Парадикс”. Студента звали Дмитрий Быков. Вот есть такие люди, “поповцы”. Вот уж у Попова собственный запах, аромат отчетливый. Есть такой прозаик, живущий в Смоленске, Олег Ермаков. Это писатель, который владеет пластичностью, который создаёт атмосферу. У меня, как у человека не чуждого писанию прозы, это вызывает добрую зависть, я хотел бы таким умением обладать, чтобы было написано так, что ты прямо туда, внутрь книги хотел бы залезть, погрузиться, как в лес. Сейчас яркое явление русской поэзии, прозы, драматургии — Дмитрий Данилов, писатель-универсал, который нашел свой путь. Есть прозаики-новаторы, писатели гротескного, гиперболического почерка, как те же Сорокин, Пелевин, а есть добротные реалисты. Вот Виктор Ремизов, получивший за свою “Вечную мерзлоту” премию “Большая книга”, очень достойный писатель. Меньше сейчас стал фигурировать в премиальных списках Антон Уткин, очень интересный прозаик, мастер и исторической стилизации, и тонкого психологического письма. То есть писатели первозданных почерков есть, хотя мейнстримом становится беллетризм, письмо такое нормальное, среднее, добротное. Но так во всем мире, и это нормально. Мейнстрим — это не лидеры, это серединка, и таких, добротных беллетристов, у нас немало: и Людмила Улицкая, и Дина Рубина, и Леонид Юзефович, работающий и на уникальном историческом материале. Сдвиг в сторону беллетризма. Лидером элитарной прозы был одно время Михаил Шишкин с таким эстетским, модернистким письмом, а сейчас эту позицию занимает Евгений Водолазкин, более беллетристичный, более доступный нормальному читателю. Литература и должна быть разной. В ней высокая словесность, беллетристика и масскульт, в котором у нас тоже есть свои корифеи вроде Бориса Акунина. В общем, литература — это широкая структура.
— Ещё об одном вашем интересе — авторской песне. Как возник этот интерес, и интерес к бардовской культуре в целом?
— Ещё когда я был сибирским школьником, какие-то аккорды туда приходили, и в тот же самый год, когда Ахматова Бродскому рассказывала “Мою фамилью-имя-отчество прекрасно знали в КГБ”, думая, что это фольклор, никакого имени Высоцкого ещё не употребляя, я тоже услышал от приятеля городской романс “Я однажды гулял по столице — и двух прохожих случайно зашиб”, песни Окуджавы туда приходили и т.д. А в Москве барды выступали прямо у нас, тогда в Коммунистической аудитории, сейчас называющейся Большой академической, где я теперь, до пандемии во всяком случае, сам читал лекции. В общежитии слушали и на магнитофоне, пройти мимо этого было нельзя. Постепенно сложилась тройка исторически важных бардов — Окуджава, Высоцкий, Галич. Литературоведы теперь пользуются моей аббревиатурой ОВГ — Окуджава, Высоцкий, Галич как общая некая структура. Но Высоцкий заставил меня отказаться от этого плана, сказав в песне 1969 года “Ведь эта Муза — люди подтвердят! — засиживалась сутками у Блока, у Пушкина жила не выходя”. В итоге получилась трилогия Высоцкий, Блок, Пушкин. То есть я принадлежу к числу тех литературоведов, которые создали науку об авторской песне. Сюда бы я отнес ушедшего из жизни, к сожалению, коллегу и заведующего нашей кафедрой Николая Алексеевича Богомолова, который был уж таким исследователем — он в движении самодеятельной песни принимал участие. Также Андрей Евгеньевич Крылов, текстолог, увлеченный всеми тремя бардами. Это Анатолий Валентинович Кулагин, живущий и работающий в Коломне. Вот мы недавно приезжали в Нижний Новгород на докторскую защиту Марии Александровны Александровой. Приятно, что исследователей авторской песни теперь становится больше. И задача общая, которая нас объединяет — мы не разбираемся в нотах, не играем на гитаре, мы рассматриваем авторскую песню как неотъемлемую часть русской поэзии, и всё-таки что-то мы на этом поле сделали. Сейчас уже поток информации о Высоцком превосходит поток информации о Пушкине, но в этом ничего страшного нет.
Владимир Высоцкий
— У Вас есть биографическая книга о Высоцком. Как Вы работали над книгой? И были ли лично знакомы с Высоцким?
— Вопрос вполне резонный. С одной стороны я думал, конечно, что личное с ним знакомство чем-то обогатило бы книгу. С другой стороны, по опыту общения со многими поэтами — это опасно. Дело в том, что нужна дистанция. Быков написал хорошую книгу об Окуджаве, практически с ним только как журналист встречаясь. Как сам Быков говорит: “Он отличал меня от стенки”, то есть знал, что есть такой человек, а не просто стенка перед ним. Нужна дистанция, потому что Высоцкий сжигал себя, обжигал всех на этом пути, со всеми ссорился. В последние годы жизни, собственно говоря, дружеские отношения у него сохранялись только с Вадимом Тумановым, с которым мне, слава Богу, довелось основательно пообщаться, с Всеволодом Абдуловым и в какой-то степени с Иваном Бортником. С литераторами со всеми он разошелся, когда почувствовал, что они не могут помочь ему вступить в Союз Писателей, не могут отстоять его престиж как поэта. С народом-то отношения у него были самые распрекрасные, а вот с коллегами по разным профессиям складывалось это всё иначе. Но дело в том, что я его личность с самого начала постигал в языке. Он предельно реализовался в языке. Примеров такого соответствия личности и языка найдем мы очень немного, и моя задача была раскрыть не его житейский образ, потому что слаб человек, и я выбрал систему повествования несобственно-прямой речью, как бы от имени Высоцкого, потому что в третьем лице невозможно говорить, потому что многие вещи невозможно нейтрально охарактеризовать. Действовал его же путем влезания в шкуру. Может быть, он на том свете меня ругает, говорит: “Нашелся тут ещё, считает, что он знает, что чувствовал и думал Высоцкий”. Но это такая специфика работы в этом жзловском жанре. Так что моей задачей было прежде всего отстоять Высоцкого как художника слова. Его работу в театре и кино я изображал уже в том плане, как он сам к этому относился. Ему хотелось играть, страдал, когда закрывали фильмы, не давали роли. Но главное для меня был образ поэта, который в стихах и песнях воплотился.
— И ещё хотел спросить Вас о языке. В лекции, которую Вы читали у нас в университете, Вы предложили пять аксиом о языке, одна из которых — «Язык не деградирует». Но во многих статьях, и например, в статье “Онлайн vs. Офлайн», вы говорите о том, что если «онлайновая» письменность не признает приоритет «офлайнового» письма, то мы потеряем в книгах падежи и абзацы. Так всё-таки деградирует язык или здесь речь идёт о другом?
— Это не языка деградация, язык падежи не отдаст, а деградация интернет-речи. Всё-таки очень важно разграничение речи и языка. И это действительно реальная проблема, потому что когда переводишь сетевой текст в нормальный письменный, то возникают эти стыки — надо перевести из именительного падежа в надлежащий падеж. Но я думаю, эти противоречия разрешимы. Язык от этого не пострадает. Надо только заботиться, чтобы не было коммуникативных нарушений, чтобы смысл был адекватен. А так сейчас интернет создает множество проблем интересных, но само их разрешение — задача творческая. И языку под силу справиться с этой проблемой.
Автор текста: Илья Максимов
Автор иллюстрации: Дина Гройсман
No responses yet